Пространство в произведениях О. Ф. Берггольц

Пространство в произведениях О. Ф. Берггольц является одной из центральных, смыслообразующих категорий её художественной картины мира, помогает лучше понять, как менялось её мировоззрение и какие художественные приёмы она использовала (см. поэтика). Пространственные образы для писательницы — это не просто описание мест, а способ выразить свои мысли о мире, показать взаимоотношения человека и общества, внутренним миром и внешней реальностью, частной судьбой и историческим временем.

Анализируя то, как описано пространство в стихах и прозе Берггольц, можно проследить трудный путь её лирической героини от юношеского стремления быть полезной обществу через трагические испытания (арест, потерю близких), к обретению внутренней опоры и осознанию своего гражданского долга. В творчестве Берггольц выявляются устойчивые пространственные модели, находящиеся в постоянной динамике: «дом» (закрытое пространство), «путь» (разомкнутое пространство), а также «порог», «ворота», «окно» (пограничные пространства).

Пространственные образы

Организация и семантика пространства выступают одной из центральных, смыслообразующих категорий в художественной картине мира О. Ф. Берггольц, служит ключом к пониманию эволюции её мировоззрения и поэтики. Пространственные образы, будучи эстетическим преломлением миропонимания автора, выполняют в её творчестве не столько декоративно-описательную, сколько глубоко концептуальную функцию. Они служат инструментом для моделирования отношений между личностью и обществом, внутренним миром и внешней реальностью, частной судьбой и историческим временем.

Через анализ пространственных структур становится возможным проследить драматический путь лирической героини Берггольц — от ранних устремлений к социальной активности через трагический опыт изоляции и утрат к пониманию истинных ценностей, стойкости и выполнению своего гражданского долга в пространстве блокадного города. Основополагающими для данного анализа являются труды по семиотике и поэтике пространства (М. М. Бахтин, Ю. М. Лотман, В. Н. Топоров, С. Ю. Неклюдов), позволившие выявить устойчивые пространственные модели в её творчестве: «дом» (закрытое пространство), «путь» (разомкнутое пространство), а также «порог», «ворота», «окно» (пограничные пространства). Эти модели находятся в состоянии постоянной динамики и диалектического взаимодействия. Так, традиционный образ дома в ранней лирике Берггольц начинает размыкать свои границы вовне уже в конце 1920-х годов, затем, в условиях репрессий, превращается в свой антипод — тюремное «минус»-пространство, позже переосмысляется как социальное пространство («наш дом») и, наконец, расширяет свои пределы до масштабов целого города.

Дом

Образ дома является одним из ключевых и наиболее динамичных в художественной картине мира Ольги Берггольц, последовательно трансформируясь на протяжении её творчества. В ранних стихотворениях конца 1920-х годов, таких как «Чуж-чужении, вечерний прохожий…», традиционное замкнутое пространство дома уже начинает размыкать свои границы. Лирическая героиня располагается у порога или окна — на пограничных зонах, откуда возможен выход вовне. Дом здесь ещё сохраняет функцию пристанища, но его статичность нарушается стремлением к «чужим дорогам». В довоенный период, отражавший идеи коллективного строительства новой жизни, концепция дома кардинально переосмысляется. Ярким примером служит стихотворение «Новоселье» (1933), посвящённое переезду в знаменитый Дом-коммуну инженеров и писателей («слезу социализма»). Это пространство изначально описано как «незавершённое», что соответствовало революционной идее временного, «бивуачного» быта (Л. Д. Троцкий)[1]. Ценность такого дома для героини заключается не в уюте, а в его социальной функции; её взгляд обращён из окна во внешний мир, где разворачивается общее дело. Дом осознаётся как «наш», становясь моделью социального пространства. Этот отрыв от приватного, индивидуального «моего» в пользу коллективного позже найдёт предельное выражение в образе всего Ленинграда как общего дома[2].

undefined

Резкую негативную трансформацию образ дома претерпевает в тюремной лирике Берггольц (циклы «Испытание», «Возвращение», 1939 г.). Тюрьма (Шпалерная, 25) описывается как «угрюмый дом», «антидом» — пустое, чуждое, «минус»-пространство (в терминологии В. Н. Топорова[3]), выталкивающее человека из нормальной жизни. В нём отсутствуют детализированные интерьеры, это виртуальное пространство изгнания, где единственным спасением становятся сны и воспоминания о настоящем доме. Выход из этого антипространства — символическое «перешагнув порог высокий» — не означает возвращения к прежней жизни. В послевоенных текстах, например в стихотворении «Мой дом» (1946), дом (та же Дом-коммуна) видится героиней уже исключительно извне, с улицы. Это место, наполненное памятью о страданиях («где безмерно бедствовала я»), куда она может лишь гипотетически «встать на пороге». Таким образом, эволюция образа дома у Берггольц проходит путь от разомкнутого в мир убежища через трагическое превращение в тюремный антидом к осознанию его как социального пространства («наш дом») и, наконец, как объекта болезненной памяти, взгляд на который возможен лишь извне, дистанционно. Этот путь в итоге приведёт к слиянию понятий «дом» и «город» в синтетическом образе блокадного Ленинграда[2].

Дорога

Образ «дороги» или «пути» выступает в довоенном творчестве Ольги Берггольц как доминирующий пространственный мотив, составляющий бинарную оппозицию статичному «дому» и выражающий ключевой ценностный вектор её лирической героини. Этот образ символизирует динамичное, открытое будущее, жажду перемен и активного участия в жизни общества, что соответствовало духу времени «великого перелома». В отличие от дома, ассоциирующегося с традиционным, часто «мещанским» укладом, путь олицетворяет свободу, движение, связь с масштабными историческими процессами. Уже в раннем стихотворении «Чуж-чужении, вечерний прохожий…» (1927—1928) это устремление проявлено имплицитно: статичное пространство комнаты, где героиня зовёт гостя, преодолевается магнетизмом «чужих дорог», которые «манят». Эта тема получает активное развитие в лирике начала 1930-х годов. В стихотворении «Порука» (1933) открытый, направленный мир манифестируется через образы «ночных перронов, дальних поездов». Особенно показательно стихотворение «Путешествие. Путёвка…» (1933), которое становится гимном движению. Энергия мчащегося поезда передаётся пассажирке с такой силой, что «кровь звенит в висок», а сердце стучит в такт встречным составам. Дорога здесь — не просто перемещение, а источник жизненной силы и эмоционального подъёма, состояние, близкое к эйфории[2].

Даже в текстах, посвящённых интимной, домашней сфере, вторгается и побеждает мотив пути. В стихотворении «Семья» (1933), начинающемся с камерных картин быта (кормление ребёнка), извне врывается «крик поезда». Этот звук кардинально меняет ситуацию: родители вместе с гостем не просто отвлекаются, а начинают планировать новый маршрут, и у них рождается «песенка про дальние края». «Крик поезда» становится сигналом, переводящим сознание из приватной плоскости в публичную, созидательную[2].

Апофеозом этой ценностной переориентации можно считать стихотворение «Наш дом» (1939), где происходит смысловая инверсия. Местом, которое ощущается лирическим субъектом как родное («Мы у себя. Мы дома, дома»), становится не квартира, а «неуютный вокзал» с тусклой лампочкой и ожидаемый к утру поезд. Итоговая декларация звучит как программная: «Ты — на земле. Ты дома. Дома». Таким образом, само понятие «дома» полностью переносится из сферы закрытого, обжитого пространства в сферу дороги, пути, открытого мира. «Дом» теперь — это вся «новая, дикая, незнакомая земля», осваиваемая в движении. Эта тотальная ориентация на путь и отрыв от традиционного домашнего очага имеет и свою трагическую сторону. Как следствие, реальный дом в творчестве Берггольц этого периода теряет качества уюта и тепла. В стихотворении «Память» (1934) он превращается в «неуютный дом», наполненный приметами покинутости («холодный чай, нетронутый обед») и горем — смертью ребёнка. Дом становится не просто нейтральным, а негативным пространством, проигрывающим в конкуренции за душу героини динамичному и многообещающему пути[2].

Таким образом, в довоенной системе образов Берггольц «путь» и «дорога» выполняют функцию главного смыслообразующего вектора, воплощающего идеал активной, публичной, включённой в общее дело жизни. Этот мотив служит художественным выражением социального заказа эпохи и глубоко личного стремления героини к самореализации за пределами традиционных границ. Однако в более позднем творчестве, особенно в период и после блокады, эта жёсткая оппозиция «дом — путь» будет снята и синтезирована в комплексном образе Ленинграда, который вберёт в себя черты и отчего дома, и судьбоносного пути.

Пограничные пространства

В поэтике Ольги Берггольц образы пограничных пространств — «порог», «ворота», «окно» — выполняют ключевую смыслообразующую функцию. Это не просто физические границы, а сложные семиотические узлы, где актуализируются моменты перехода, кризиса, изменения статуса и внутреннего состояния лирического субъекта. Они становятся точками концентрации драматизма, в которых пространственная семантика напрямую проецируется на экзистенциальный и психологический опыт[2].

undefined

Раннее стихотворение «Чуж-чужении, вечерний прохожий…» (1927—1928) задаёт базовую модель: лирическая героиня находится в пограничной зоне — «у двери, порога» или внутри дома, но «недалеко от окна». Это местоположение обусловлено двойственным состоянием: «кружением сердца», жаждущего встречи, и готовностью «разомкнуть статическое пространство дома в динамическое пространство дороги». Уже здесь окно, через которое героиня «следит, как угасает солнце», является каналом связи замкнутого мира с безграничным внешним, а порог символизирует потенциальный выход[2].

Наиболее глубоко и трагично семантика порога раскрывается в тюремном цикле «Возвращение». В стихотворении «Перешагнув порог высокий» этот акт означает символическое изменение социального статуса — из заключённой в освобождённую. Однако, как вслед за Ю. М. Лотманом отмечает исследовательница Н. А. Прозорова, эта граница обладает «предельной отмеченностью» и становится пропастью между двумя мирами. Героиня, переступив порог тюрьмы, «остановилась у ворот», не в силах войти в пространство жизни: «душа моя не приняла ни мира, ни освобожденья…». Порог и ворота здесь маркируют непреодолимый внутренний разрыв, травму, делающую возвращение невозможным. Эта ситуация «остановки» на границе становится устойчивым приёмом для передачи амбивалентности, разрыва между желанной свободой и психологической неготовностью её принять. В послевоенной лирике эта тема получает развитие. В стихотворении «Мой дом» (1946) героиня лишь гипотетически представляет себя на пороге своей старой комнаты: «Прийду в мой дом и встану на пороге, спрошу… ну, там спрошу: „Который час?“». Реально же она находится снаружи, на улице, глядя в окно. Порог снова становится символом непреодолимой дистанции — теперь временной и психологической, отделяющей её от места прошлых страданий[2].

Образ окна в творчестве Берггольц эволюционирует от «точки зрения» к сложному символу связи и уязвимости. В том же раннем стихотворении взгляд через окно на «дальние горы» выражает устремлённость во внешний мир. В «Новоселье» (1933) позиция у окна нового дома-коммуны определяет мировоззренческую установку героини: её взгляд обращён вовне, в «простор», где она видит перспективу самоосуществления. Окно — это оптический и смысловой инструмент, соединяющий индивидуальное «я» с социальным бытием. В тюремной лирике образ окна трансформируется. В «угрюмом доме» с «бессонной камерой» окна зарешёчены, что визуально и символически усиливает ощущение изоляции и «минус»-пространства. Однако даже здесь, в стихотворении «Испытание», через метафору «в срубе тёмного колодца одинокая звезда» проступает мотив крошечного, зарешеченного «окна» в иной, свободный мир, доступный лишь взгляду и памяти[2].

Особое значение пограничные образы приобретают в автобиографической повести «Дневные звезды» (1959), где показано расширение индивидуального пространства до социального. В ключевом эпизоде сентября 1941 года героиня приходит защищать свой Дом-коммуну, но снова находится не внутри, а «у входа, у подъезда». Однако теперь она стоит там не одна, а с «дворничихой тётей Машей». Этот символический жест у входа/ворот маркирует переход: Дом-коммуна атрибутируется уже не как «мой», но как «наш». Порог и ворота становятся местом, где личное («моё») трансформируется в коллективное («наше»), а частное пространство дома расширяется до границ общего города, который предстоит защищать[2].

Тем самым пограничные пространства у Берггольц — это динамичные смысловые узлы, в которых решается судьба героини. «Порог» и «ворота» акцентируют моменты кризиса, необратимого выбора и болезненного перехода, часто сопровождаемые психологической травмой. «Окно» служит основным каналом связи между внутренним и внешним мирами, выполняя роль «точки зрения» в прямом и переносном смысле. Вся художественная система поэтессы строится вокруг этих границ, а драма её судьбы и творчества разворачивается в постоянном напряжении между их сторонами — между заключением и свободой, прошлым и настоящим, «я» и «мы»[2].

Образ блокадного Ленинграда

С началом Великой Отечественной войны и блокады в творчестве Ольги Берггольц происходит смысловая и пространственная концентрация. Основным репрезентативным пространственным параметром её художественной картины мира становится блокадный Ленинград. Этот топос перестаёт быть лишь местом действия; он превращается в сложный, многослойный символ, вбирающий в себя и перерабатывающий все предшествующие пространственные модели — дом, путь, порог — и наполняющий их новым, трагическим и возвышенным содержанием. Топос Ленинграда в текстах Берггольц задаётся, прежде всего, конкретным географическим пространством в конкретном историческом времени. Автор постоянно акцентирует эту привязанность уже на уровне номинаций произведений. Значительная часть её творчества этого периода имеет «говорящие» заголовки-топосы, лишённые эстетической условности: «Ленинграду», «Ленинградская поэма», «Ленинградская осень», «Они жили в Ленинграде», «Ленинградский дневник», «Говорит Ленинград». Эта авторская стратегия документирования и фиксации достигает апогея в специфических предзаголовочных текстах — вольных цитатах из сводок Совинформбюро или газет, которые помещаются перед стихотворением («Двадцатое августа 1941 года. Ленинград объявлен в опасности»). Таким образом, слово-топос занимает сильную позицию, а само произведение встраивается в летопись конкретных, датированных событий блокады. Внутри текстов Берггольц создаёт чётко фиксируемую хронотопическую карту блокадной повседневности. Она выделяет ключевые, пограничные периоды, каждый со своими чертами: сентябрь 1941 года — первые бомбёжки и снижение норм, смертельная зима 1941—1942 годов, весна 1942 годов. Эта временная конкретика материализуется в названиях («Осень сорок первого», «Февральский дневник», «29 января 1942 года») и в самих стихах: «Ленинград в сентябре… Ленинград в декабре!». Пространство города насыщено узнаваемой топонимикой и реалиями, создающими эффект беспощадной достоверности[2].

undefined

Однако из географически-конкретного Ленинград в творчестве Берггольц быстро превращается в пространство чрезвычайности. По терминологии фольклориста С. Ю. Неклюдова, это «функциональное поле», попадание в которое равнозначно включению в предельную конфликтную ситуацию[4]. Война и блокада выводят реальные пространство и время за рамки обыденности, превращая город в место разворачивания экзистенциальных смыслов. Именно здесь, в условиях блокады, на грани жизни и смерти, по мнению Берггольц, человек отбрасывает всё второстепенное и начинает особенно остро ценить жизнь, чувствовать небывалую внутреннюю свободу и силу. В «Февральском дневнике» она пишет об этом удивительном, почти невероятном чувстве, которое рождается вопреки всему. Это преображение личного опыта в опыт, понятный и важный для каждого и делает Ленинград уникальным духовным пространством[2].

Эволюцию образа города-символа можно проследить по трём ключевым произведениям, созданным в соавторстве с Г. П. Макогоненко. В киноповести «Они жили в Ленинграде» (1944) город представлен панорамно, «широкоэкранно» — это «Большой Ленинград» с высоты птичьего полёта, с общими планами заснеженных площадей и баррикад. В одноимённой пьесе (1945) фокус резко сужается. Действие переносится в кабинеты, цеха, комнаты общежитий — в «малый» Ленинград. Конфликт здесь получает психологический подтекст, смещаясь к «внутреннему человеку» и его личному пространству, а ключевым становится неологизм «не расчеловечить», выражающий главную задачу — сохранить человечность. Своеобразной кульминацией этой смысловой эволюции становится пьеса «Рождены в Ленинграде» (1961, окончательная редакция). Изменение названия принципиально: Ленинград актуализируется как место второго, духовного рождения. Независимо от места физического рождения, герои, прошедшие через страдания и очищение в осаждённом городе, обретают право называть себя его сынами и дочерьми. Здесь окончательно снимается довоенная оппозиция «дом — путь». Город становится и домом, и путём одновременно. В поздней лирике этот синтез закрепляется в ёмкой мифологеме. В стихотворении «Но я все время помню про одну…» (1963—1964) Ленинград определяется как «отец мой, дом и путь». Образ «отца» прямо соотносится с идеей духовного рождения из пьесы, а тождество «дома» и «города» завершает долгий путь трансформации пространственного кода Берггольц. Таким образом, топос блокадного Ленинграда у Берггольц выполняет смыслообразующую функцию, аккумулируя в себе трагедию и стоицизм эпохи, личную судьбу поэтессы и её высшую экзистенциальную и гражданскую идентификацию[2].

Образ Углича

Помимо центрального для творчества О. Ф. Берггольц топоса блокадного Ленинграда, важное место в её художественном мире занимает образ древнего русского города Углича. Этот город стал для уроженки Петербурга, «блокадной музы» Ленинграда, значимым духовным истоком, «местом памяти» (lieu de mémoire), преломление которого в её творчестве отражает эволюцию как личных, так и коллективных смыслов[5].

Знакомство Берггольц с Угличем пришлось на годы Гражданской войны, когда она вместе с семьёй оказалась там в качестве беженки от голода. Этот опыт был осмыслен ею в ранней повести «Углич» (1932). В этом автобиографическом нарративе город представлен прежде всего как социальное пространство, арена борьбы старого, патриархального уклада с новым, советским миром. Критика отмечала в повести сильную публицистическую ноту, ориентированную на читателя-современника:

Я пишу свою книжку для того, чтобы вы могли хорошенько понять огромное значение, огромную величину сегодняшних наших достижений. Ведь они были заложены тогда, в те холодные, голодные годы[6].

Историко-культурное измерение города практически отсутствует; он описан как «табор церквей», «врасплох застигнутый революцией.

Лишь вскользь упоминаются реликвии в музее — валдайская дуга и колесница Кутузова, — не становясь объектом эстетического любования[5].

undefined

Новый этап осмысления Углича начался после её посещения города в 1953 году, в период «оттепели». Путевой очерк «Поездка в Углич» и последующие тексты, вошедшие в автобиографическую повесть «Дневные звезды» (1959), демонстрируют принципиально иной подход. Углич перестаёт быть лишь социальной декорацией и обретает статус глубоко личного, лирического топоса. Он становится «городом детства», местом абсолютного, но утраченного счастья и гармонии. Ключевым мотивом становится повторяющийся сон о соборе, к которому героиня идёт по угличским улицам, предвкушая «полное счастье», но всегда просыпается, не достигнув цели. Этот образ символизирует недостижимую утраченную целостность, будь то религиозная вера, гармония с миром или вера в коммунистический идеал, подорванная личным опытом репрессий. В сцене прощания с городом в 1921 году возникает важная ассоциация: Углич, «узорный, древний, зелёный», видимый сквозь слёзы «точно погружаясь в воду», отсылает к образу легендарного Китеж-града. В «Дневных звёздах» Углич осмысливается и как национальное «место памяти». Берггольц обращается к ключевым для коллективной памяти образам: гибели царевича Дмитрия и истории «корноухого» набатного колокола, сосланного в Сибирь и лишённого языка. Эти символы народной скорби и сопротивления несправедливости она вписывает в «большое время» русской истории. Поэтесса подчёркивает, что чувствовала в Угличе связь времён, живя «прошлым, настоящим и будущим сразу». Важное место занимает и образ Калязинской колокольни, оставшейся над водой после затопления, который в её стихах прямо именуется «городом Китеж, бесстрашно вставшим над водой». Уходящий под воду или «в землю» Углич осознаётся как часть этой «русской Атлантиды», национальной утраты. При этом реальное возвращение в город в 1953 году принесло разочарование: собор из сна оказался обшарпанным складом, а ожидаемая встреча со счастьем не состоялась — «оно прошло, ушло в землю, ушло в воду, ушло на дно»[5].

Наиболее радикальное и личное переосмысление угличской темы Берггольц предприняла в совместном с И. В. Таланкиным киносценарии «Дневные звезды» (1960-е годы) и в своих рабочих записях ко второй, ненаписанной части книги. Здесь личное и историческое трагически сливаются. В планах она намеревалась «вплести до наших дней» тему Углича, связав убийство царевича Дмитрия — «невинного ребёнка» — со сталинскими репрессиями, а образ колокола осмыслить как «образ поэта, возгласившего о содеянном зле». В сценарии это намерение воплотилось: сцена гибели царевича снимается так, что героиня Ольга ассоциирует себя и с беззащитным ребёнком-жертвой, и с оплакивающей матерью. Эта идентификация была напрямую связана с личной травмой Берггольц: в 1938 году её, беременную, арестовали, и в тюрьме она потеряла ребёнка. В сюрреалистической сцене сценария угличские ссыльные, звеня кандалами, идут по улицам Ленинграда, а героиня принимает из рук умирающего звонаря «корноухий колокол» — символ поэта-обличителя, призванного возвещать правду. Углич и Ленинград образуют единое трагическое пространство русской истории, где прошлое и настоящее связаны цепью невинных страданий[5].

Можно утверждать, что топос Углича в творчестве Берггольц прошёл сложную эволюцию: от социально-ангажированного образа в ранней прозе через глубоко личный миф о «потерянном рае» в «Дневных звёздах» до символа общенациональной трагедии и миссии поэта-свидетеля в кинематографическом проекте и творческих замыслах. Углич стал для неё точкой соединения индивидуальной памяти с коллективной, местом, где рефлексия о детстве и истории преломлялась в поиск утраченных духовных ориентиров и утверждение права на правду. В её сознании город сложился в многогранный символ утраты, проецируемый на цепь образов: «Углич — Китеж — Калязинская колокольня — Первороссийск».

Примечания

Литература

  • Прозорова Н. А. Семантика пространства в художественной картине мира О. Ф. Берггольц // Филологический класс. — 2019. — № 4 (58). — С. 94—100.
  • Прозорова Н. А. Углич как место памяти в творческом сознании Ольги Берггольц // Вестник славянских культур. — 2021. — Т. 61. — С. 199—212.
© Правообладателем данного материала является АНО «Интернет-энциклопедия «РУВИКИ».
Использование данного материала на других сайтах возможно только с согласия АНО «Интернет-энциклопедия «РУВИКИ».