Литературная критика Александра Грина
Литерату́рная кри́тика Алекса́ндра Гри́на — отношение литературных критиков к творчеству Александра Грина на протяжении разных периодов времени (с 1910 по 1997 год).
Отношение литературных критиков к творчеству Грина было неоднородным и менялось с течением времени. Дореволюционная критика в целом пренебрежительно относилась к его произведениям [1], несмотря на то, что ранние реалистические рассказы Грина были хорошо приняты читателями. Критик-меньшевик Н. В. Вольский осуждал Грина за чрезмерный показ насилия[2]. Последовавший за реалистическим новый романтический этап творчества писателя, проявившийся в выборе экзотических имён и сюжетов, также критикам не понравился. Грина не принимали всерьёз и обвиняли в эпигонстве, подражании Эдгару По, Э. Т. А. Гофману, Джеку Лондону, Хаггарду. На защиту писателя встали Л. Н. Войтоловский и А. Г. Горнфельд, считавшие, что уподобление Грина популярным западным писателям-романтикам по сути ничего не объясняет в творческом методе Александра Грина.
В 1910 году критик Горнфельд писал: «Чужие люди ему свои, далёкие страны ему близки, потому что это люди, потому что все страны — наша земля… Поэтому Брет-Гарт или Киплинг, или По, которые и в самом деле дали многое рассказам Грина, — только оболочка… Грин по преимуществу поэт напряжённой жизни. Он хочет говорить только о важном, о главном, о роковом: и не в быту, а в душе человеческой»[3]. Л. Н. Войтоловский поддержал Горнфельда, говоря о рассказе «Остров Рено»: «Может быть, этот воздух не совсем тропический, но это новый особый воздух, которым дышит вся современность — тревожная, душная, напряжённая и бессильная… Романтика романтике рознь. И декадентов называют романтиками… У Грина романтизм другого сорта. Он сродни романтизму Горького… Он дышит верой в жизнь, жаждой здоровых и сильных ощущений»[4]. Родство романтических произведений Горького и Грина отмечали и другие критики, например, В. Е. Ковский[5].
Аркадий Горнфельд к аллюзиям Эдгара По у Грина вернулся в 1917 году в рецензии на рассказ «Искатель приключений». «По первому впечатлению рассказ г. Александра Грина легко принять за рассказ Эдгара По… Не трудно раскрыть и показать всё, что есть внешнего, условного, механического в этом подражании… русское подражание бесконечно слабее английского подлинника. Оно в самом деле слабее… Об этом… не стоило бы говорить, если бы Грин был бессильный подражатель, если бы он писал только никчёмные пародии на Эдгара По, если бы только ненужной обидой было бы сопоставление его произведений с творчеством его замечательного прообраза… Грин — незаурядная фигура в нашей беллетристике, то, что он мало оценён, коренится в известной степени в его недостатках, но гораздо более значительную роль играют его достоинства… Грин всё-таки не подражатель Эдгара По, не усвоитель трафарета, даже не стилизатор; он самостоятелен более, чем многие пишущие заурядные рассказы… У Грина же в основе нет шаблона;… Грин был бы Грином, если бы не было Эдгара По»[6].
Постепенно в критике 1910-х годов формируется мнение о писателе как о «мастере сюжета», стилизаторе и романтике. Поэтому в последующие десятилетия лейтмотивом исследования Грина стало изучение психологизма писателя и принципов его сюжетосложения[7].
Эдуард Багрицкий писал, что «мало кто из русских писателей так прекрасно овладел словом во всей его полноценности»[8]. Максим Горький так отзывался о Грине: «полезный сказочник, нужный фантазёр»[9]. Маяковский, наоборот, скептически относился к творчеству Грина: «Прилавок большого магазина „Бакинский рабочий“. Всего умещается 47 книг… Из умещённых — 22 иностранных… Русский, так и то Грин»[10].
В 1930—1940-е годы внимание к творчеству А. Грина осложнилось общей идеологизированностью литературоведения[7]. В 1930-е годы вышли статьи о Грине Мариэтты Шагинян, Корнелия Зелинского, Константина Паустовского, Цезаря Вольпе, Михаила Левидова, Михаила Слонимского, Ивана Сергиевского, Александра Роскина. По мнению Шагинян, «несчастье и беда Грина в том, что он развил и воплотил свою тему не на материале живой действительности, — тогда перед нами была бы подлинная романтика социализма, — а на материале условного мира сказки, целиком включённого в „ассоциативную систему“ капиталистических отношений»[11].
Иным был подход Корнелия Зелинского. Как и Горнфельд, он сопоставляет творческий метод Грина и Эдгара По. По мнению Зелинского, А. Грин не просто мечтатель, а «воинственный мечтатель». Рассуждая о стиле писателя, он приходит к следующему выводу: «В вечной охоте за мелодией поэтической фантазии Грин научился сплетать такие словесные сети, так вольно, упруго и тонко оперировать со словом, что его мастерство не может не привлечь нашего рабочего интереса». «Грин в своих фантастических новеллах создает такую игру художественных форм, где содержание передаётся также и движением словесных частей, свойствами затруднённого стиля». «На рассказах Грина можно проследить любопытное и постепенное превращение его стиля, в связи с эволюцией от реалиста к фантасту, от Куприна к… Эдгару По»[12]. По мнению Зелинского, Грин «никогда не был вместе с революцией. Он был случайным попутчиком в ней. Одинокий бродяга, люмпен-пролетарий… слабый, лишённый чувства класса и даже коллектива… Ему не было никакого дела до революции и до внешнего мира, а новый революционный читатель выронил из рук его книги, потому что они показались ему старомодными».
Не избежал традиционного сравнения Грина с классиками приключенческого жанра на Западе литературовед Иван Сергиевский: «Романы и рассказы Грина перекликаются с произведениями классика авантюрно-фантастической новеллы Эдгара По и лучшими произведениями Джозефа Конрада. Однако у Грина нет силы мысли, нет и реалистических черт этих писателей. Он много ближе к авантюрно-фантастической новелле художников современного декаданса типа, скажем, Мак-Орлана». В конце концов, И. В. Сергиевский всё же приходит к выводу о преодолении Александром Грином «авантюрного канона литературы буржуазного декаданса»[13].
Но не все довоенные критики могли уложить Грина в привычную схему социалистического творчества. Идеологизированный подход к писателю в довоенной публицистике со всей силой обнаружился в статье Веры Смирновой «Корабль без флага». По её мнению, писатели, подобные Грину, заслуживают того, чтобы их антисоветская сущность была предъявлена со всей очевидностью, и «у корабля, на котором Грин со своей командой отверженных отплыл от берегов своего отечества, нет никакого флага, он держит путь „в никуда“»[14]. Многие критики объявили творчество Грина и его самого реакционными и идеалистическими: «Творчество Грина чуждо нашей действительности. От неё Грин уходит в дебри приключений, в мир каких-то потусторонних теней. „Бегущая по волнам“ не является исключением из этого правила. По своим настроениям и темам книга непонятна, чужда рабочему классу»[15].
Свободное обсуждение творчества Грина было прервано в конце сороковых годов в пору идеологической борьбы с представителями так называемого космополитизма. Выполняя установки новой программы ВКП(б) по ужесточению идеологического курса страны и за утверждение нового «советского патриотизма», советский писатель В. М. Важдаев в статье «Проповедник космополитизма» в журнале «Новый мир» (1950 год) обратился к творчеству Александра Грина. Вся статья Важдаева — это открытый и недвусмысленный призыв к борьбе с космополитизмом, который воплощал собой, по утверждению Важдаева, А. С. Грин: «В этой связи нелишне приглядеться к своеобразному культу Александра Грина, третьестепенного писателя, автора „фантастических“ романов и новелл, писателя, которого в течение многих лет упорно воспевала эстетическая критика».
В. Важдаев утверждал, что многочисленные поклонники А. Грина — Константин Паустовский, Сергей Бобров, Борис Аннибал, Мих. Слонимский, Л. Борисов и др. — преувеличивали сверх всякой меры творчество Грина в крупное явление литературы. Более того, сталинский публицист усматривал в создании «Гринландии» некую политическую подоплёку. Апофеоз Важдаева выразился в следующем утверждении: «А. Грин никогда не был безобидным „мечтателем“. Он был воинствующим реакционером и космополитом». «Мастерство художника неразрывно связано с его мировоззрением, определяется им; новаторство возможно лишь там, где наличествует смелая революционная мысль, глубокая идейность и преданность художника своей родине и народу». А творчество А. Грина, по мысли Важдаева, не соответствовало требованиям революционного новаторства, поскольку Грин не любил своей родины, зато живописал и поэтизировал чуждый буржуазный мир[16]. Риторика Важдаева была слово в слово повторена в статье А. Тарасенкова «О национальных традициях и буржуазном космополитизме» в журнале «Знамя», вышедшей одновременно со статьёй Важдаева[17].
После смерти Сталина книги Грина вновь оказались востребованы читателями. Идеологический подход к Грину постепенно стал уступать место литературоведческому. В 1955 году в книге «Золотая роза» Константин Паустовский оценил значение повести «Алые паруса»: «Если бы Грин умер, оставив нам только одну свою поэму в прозе „Алые паруса“, то и этого было бы довольно, чтобы поставить его в ряды замечательных писателей, тревожащих человеческое сердце призывом к совершенству»[18].
Писатель и литературовед Виктор Шкловский, размышляя о Грине-романтике, писал, что Грин «руководил людьми, уводя их от стремления к обыденному мещанскому благополучию. Он учил их быть смелыми, правдивыми, верящими в себя, верящими в Человека»[19].
Писатель и критик Владимир Амлинский обратил внимание на своеобразное одиночество Грина в литературном мире Советского Союза. «В сегодняшнем литературном процессе он заметен менее чем кто-нибудь из Мастеров его масштаба, в сегодняшней критике (…) имя его упоминается вскользь». Анализируя творчество Грина в сопоставлении с творчеством в чём-то сходных с Грином М. Булгакова, А. Платонова, К. Паустовского, Амлинский делает следующий вывод: «Неудача Грина заключается в необычайной сгущённости романтизма, которая дала обратный эффект, особенно в ранних рассказах»[20].
Вадим Ковский считает, что «проза Грина нередко провоцирует „поверхностный энтузиазм“ (…) Однако чаще всего Грин попросту обводит нас вокруг пальца, скрывая под маской авантюрно-приключенческого жанра и безошибочностью эмоционального удара высокую художественную мысль, сложную концепцию личности, разветвлённую систему связей с окружающей действительностью»[21]. «Грину свойственно в высшей степени поэтическое, отличающееся всепроникающим лиризмом видение мира. „Познавательная часть“, материальная спецификация описания такому видению противопоказаны», — пишет он в книге «Романтический мир Александра Грина»[22].
Критик В. А. Ревич (1929—1997) в посмертно изданном очерке «Нереальная реальность» заявил, что обвинявшие Грина в «бегстве от действительности» были во многом правы — демонстративное игнорирование окружающих имперских или советских реалий было намеренным вызовом порокам этой действительности. Потому что Грин никогда не был отстранённым от жизни беллетристом, «его мир — мир воинствующего добра, добра и гармонии. В отличие от многих шумных и самонадеянных современников Грин читается сегодня ничуть не хуже, чем в момент первой публикации. Значит, в его условных сюжетах заключено нечто вечное»[23].
Критик и писательница Ирина Васюченко в монографии «Жизнь и творчество Александра Грина» пишет, что Грин имел не только многочисленных предшественников, но также и наследников. В их числе она указывает Владимира Набокова. По её мнению, гриновская манера письма близка стилистике романа В. В. Набокова «Приглашение на казнь». Васюченко утверждает также, что Грину удалось предвосхитить творческие искания Михаила Булгакова в романе «Мастер и Маргарита». На сходство рассказа Грина «Фанданго» и некоторых эпизодов романа Булгакова обращала внимание также литературовед Мариэтта Чудакова[24].
Наталья Метелёва опубликовала собственный анализ творчества Грина. Основой гриновского мироощущения является, по её мнению, детское отношение к миру (инфантильность). Писателя отличает «наивность <…> вечного подростка при полной неприспособленности к бытию в мире, которую он сохранил до конца жизни». «Когда говорят о „романтическом максимализме“ А. С. Грина, всегда почему-то забывают, что максимализм во взрослом состоянии — признак инфантильного развития личности». Метелёва упрекает Грина в недоброжелательном отношении к техническому прогрессу, называет писателя «буревестником хиппи», а в его книгах видит «вечные мечты иждивенца об уравниловке» («„делайте добро“: вы заметили, за чей счёт это добро делается?»)[25].
Гриновед Наталья Орищук указывает, что к Грину более применим термин неоромантизм, нежели привычный романтизм. Она подробно останавливается на процессе «советизации» творчества Грина в 1960-е годы — посмертного вписывания изначально аполитичного творчества писателя в контекст искусства социалистического реализма. По её мнению, произведения Грина стали объектом весьма интенсивной идеологической обработки. Возникший в результате советский стереотип восприятия Грина стал уникальным культурным феноменом — «знак Грина». «Продуктами советского идеологического мифотворчества», по мнению Орищук, являются четыре мифа:
- Преданность Грина Октябрьской революции и государственному политическому режиму.
- Переход Грина в лоно социалистического реализма.
- Истолкование ранней прозы Грина как политической декларации писателя.
- Грин как автор произведений для детей.
В результате в 1960 годы сформировался феномен массового советского культа Грина[9].
Примечания
| Правообладателем данного материала является АНО «Интернет-энциклопедия «РУВИКИ». Использование данного материала на других сайтах возможно только с согласия АНО «Интернет-энциклопедия «РУВИКИ». |